Кто не признаёт Богом, но не то что к смерти не приговаривает, а даже очень уважает (как человека) - не враг.
27 июля 1909 г. Толстой писал художнику Яну Стыке (письмо опубликовано в журнале <Теософ> от 16 янв. 1911 г.): <Доктрина Иисуса является для меня только одною из прекрасных доктрин религиозных, которые мы получили из древности египетской, еврейской, индусской, китайской, греческой. Главное в принципе Иисуса - любовь к Богу, т. е. ко всем людям без исключения, была поповедана всеми мудрецами всего света: Кришна, Будда, Лао - Тзе, Конфуций, Сократ, Платон, Эпиктет, Марк Аврелий и между новыми: Руссо, Паскаль, Кант, Эмерсон, Чанинг и многие другие. Истина религиозная и нравственная везде и всегда одна и та же, у меня нет предпочтения к христианству. Если я особенно интересовался доктриной Иисуса, то это, во-первых, потому, что я родился и жил между христианами и, во-вторых, находил большое умственное наслаждение в том, чтобы извлекать чистую доктрину из поразительной фальсификации, производимой Церквами>.
Отрицая божественную природу Иисуса Христа и ставя Его в один ряд со знаменитыми людьми прошлого, основоположниками великих учений, Толстой тем самым подрывал мистический корень христианства. Сколь бы велик ни был Христос как моралист, в любом случае сведение Его Личности только к одному этому выглядит грубым упрощением. Об этом прямо и точно писал Ф. М. Достоевский в подготовительных материалах к <Бесам>: <Многие думают, что достаточно веровать в мораль Христову, чтобы быть христианином. Не мораль Христова, не учение Христа спасет мир, а именно вера в то, что Слово плоть бысть. Вера эта не одно умственное признание превосходства Его учения, а непосредственное влечение. Надо именно верить, что это окончательный идеал человека, всё воплощенное Слово. Бог воплотившийся. Потому что при такой только вере мы достигнем обожания, того восторга, который наиболее приковывает нас к Нему непосредственно и имеет силу не совратить человека в сторону. При меньшем восторге человечество, может быть, непременно бы совратилось, сначала в ересь, потом в безбожие, потом в безнравственность, а под конец в атеизм и в троглодитство, и исчезло, истлело бы> (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 т. Т. 11. Л., 1974. С. 187 - 188).
Для того, чтобы изложить свое вероучение, Толстой замыслил собственный перевод всех четырех Евангелий. Это должен был быть не просто перевод, а радикально обновленная версия евангельского текста. Но то, что самому Толстому представлялось как обновление, на самом деле выглядело как позитивистская модернизация, пронизанная духом грубого упрощенчества. Всё мистическое из этой новой версии Евангелия либо изгонялось, либо подвергалось приземленной, позитивистско-натуралистической трансформации. Вот, например, как трактует Толстой рождение Иисуса: <Была девица Мария. Девица эта забеременела неизвестно от кого. Обрученный с нею муж пожалел ее и, скрывая ее срам, принял ее. Мальчика назвали Иисус> (Толстой Л. Н. Четвероевангелие: Соединение и первод четырех евангелий. М., 2002. С. 41). Далее, комментируя стихи о рождении Иисуса у других евангелистов, Толстой прилагает собственный комментарий: <Значение всего места то, что оправдывается позорное рождение Иисуса Христа. Сказано, что Иисус Христос был разумение, он один явил Бога. И этот самый Иисус Христос родился в самых считающихся постыдными условиях, от девы. Все эти главы суть оправдания с человеческой точки зрения этого позорного рождения. Позорное рождение и незнание Иисусом своего плотского отца есть единственная черта этих глав, имеющая значение для последующего учения Иисуса Христа> (Там же. С. 42).
В столь же безапелляционной манере Толстой рассуждает о воскресении Христа и дает общую оценку евангельского текста как книги, в которой много <незначительного>, <глупого> и даже <безобразного>: <Тот, кто теперь, в наше время, будь он католик, протестант, православный, молоканин, штундист, хлыст, скопец, рационалист, како бы ни был исповедания, тот, кто читает теперь Евангелие, находится в странном положении. Тот, кто умышленно не закрывает глаза, тот не может не видеть, что если тут не все, что мы знаем и чем мы живем, то, по крайней мере, что-то очень мудрое и значительное. Но мудрое и важное это выражено так безобразно, дурно, как говорил Гете, что он не знает более дурно написанной книги, как Евангелие, и зарыто в таком хламе безобразнейших, глупых, даже непоэтических легенд, и умное и значительное так неразрывно связано с этими легендами, что не знаешь, что и делать с этой книгой. Толкования к этой книге нет другого, как то, которое дают различные церкви. Толкования эти все исполнены бессмыслиц и противоречий, так что каждому представляется сначала только два выхода: или, осердясь на вшей, да шубу в печь, т. е. откинуть все как бессмыслицу, что и делают 99/100, или покорить свой разум, что и велит делать церковь, и принять вместе с мудрым и значительным все глупое и незначительное, что и делает 1/100 тех людей, которые или не имеют зрения, или умеют прищуривать глаза так, чтобы не видеть того, чего не хотят видеть. Но и этот выход непрочен: Ложь о воскресении Христа была во времена апостолов и мучеников первых веков главным доказательством истинности учения Христа. Правда, эта же басня о воскресении и была главным поводом к неверию в учение. Язычники во всех житиях первых мучеников христианских называют их людьми, верующими в то, что их распятый воскрес, и совершенно законно смеются над этим> (Там же. С. 615 - 616).
Рассуждениями подобного рода, звучащими совершенно чудовищно для каждого христианина, сопровождается весь текст толстовского <Четвероевангелия>. Разумеется, человек, позволяющий себе такие высказывания, не мог считаться христианином. Можно по-разному относиться к деятельности православной Церкви, но нельзя не признать совершенно справедливым предпринятый ею акт анафемы в адрес Толстого.